Как складывалась "карта памяти" репрессий

Сегодня в России поминают жертв политических репрессий

30 октября 2012, 07:48, ИА Амител

Что и как мы помним о черных годах нашей истории? Почему литература справилась с осмыслением сталинского террора быстрее и лучше, чем история и философия? О том, как складывалась "карта памяти" репрессий "РГ" рассказывает историк Ирина Щербакова.

- Ваш доклад на конференции в санкт- Петербурге, в знаменитом Главном Штабе, где убийство КУрицкого положило начало "большому террору" был одним из самых интересных. Так как складывалась "карта памяти" о репрессиях?

Ирина Щербакова: Наша память о репрессиях складывалась  десятилетиями и в очень трудных условиях. Это  был сложный процесс. Особенно если вспомнить, что в 1953 году, когда умер Сталин, общество было поражен немотой. Конечно, и до этого жили люди, все понимавшие и при этом что-то писавшие - дневники,  записки для себя, как, например, Вернадский. Несмотря на страх создавались художественные произведения. Но они все-таки были недоступны широким слоям общества.

Обычные люди часто не могут понять, что произошло,  оценить время. У них нет инструментов для его оценки - философских, исторических,  художественных. Нет ничего кроме собственного сырого опыта, который трудно куда-то встроить. И это будет нас еще долго преследовать: миллионы людей - участники, жертвы, виновники,  часто в одном лице  - не могут найти  оси координат, чтобы встроить в них свой опыт и понять, что с ними было.

- Так чего же нам не хватало людям  - знаний, мужества,  способности к анализу?

Щербакова: Помните, у Маяковского "Улица корчится безъязыкая"? Или у Оруэлла в "1984" - интересный пример: главный герой, занимающийся  уничтожением памяти, спрашивает старого пьянчугу, как он жил раньше: плохо, хорошо? А тот только повторяет, что пиво стоило четыре пенса… И не потому что не хочет рассказывать или боится, а потому что ему уже на все наплевать, и у него нет языка: он не знает, с чем сравнить, как рассказать. Это же произошло с огромной частью нашего общества, которая не понимала, как сказать об этом,  куда встроить свой сырой опыт. Тоталитарная жизнь создавала для людей такой абсурд в понимании происходящего, что у них от этого и память складывалась трудно. Это до сих пор очень трудный процесс.

- Почему наша "карта памяти"  была литературной и мемуарной, а не философской и исторической?

Щербакова: Трудность исторического осмысления была связана с тем, что для историков нужны источники. А их на тот момент не было. Многие пытались реконструировать историю по газетам, но ведь это, мягко говоря, очень противоречивый источник. Архивы тогда были совершенно недоступны, и никто не знал, есть ли в них что. До самой перестройки ходили очень активные слухи, что все архивы уничтожены. Недаром же Солженицын в "Архипелаге Гулаг" пишет: мой источник - это память, потому что  те, у кого были в руках архивы, имели столько возможности их уничтожить. Лучшие историки в то время пишут, что их очень интересует современность, особенно после ХХ съезда, но как можно работать по теме, по которой нет источников?  Все   материалы процессов засекречены. Не менее важным, чем вопрос закрытых архивов, был вопрос о методе исследования. Вслед за знаменитой фразой Адорно "Существует ли поэзия после Освенцима?" в России кто-то должен был поставить вопрос: "Существует ли  история после Колымы?"  А если  существует, то как ее описывать? Обычным историческим методом? И что получится? 

Ну а что касается философского осмысления, то вся наша философская мысль уплыла на философском пароходе, и все что было в наличии, так это марксистско-ленинский подход. 

Так что литературная карта памяти - это наша особенность, ну еще и Польши.

- А почему первая память о трагедии была поэтической?

Щербакова: Потому что люди тогда гораздо больше мыслили образами, чем философскими категориями. Сознание людей было повернуто в эту сторону, тем более что  литература и искусство все-таки давали людям язык, это же не вульгарный марксизм историков и философов. Литература очень много брала на себя, отсюда наши претензии к ней до сих пор  и убежденность, что литература должна воспитывать, учить, просвещать.

Конечно, сказались и традиции литературы XIX века, то огромное значение слова и образа, которые она утвердила. А стихи - еще более емкий, образный и эмоциональный язык. У Коржавина в стихах на смерть Сталина наивно, но уже обозначен первый поворот: "не надо слепо верить". А дальше "Моя страна! Неужто бестолково ушла, пропала вся твоя борьба? В тяжелом, мутном взгляде Маленкова неужто нынче вся твоя судьба?". Потом Борис Слуцкий напишет о Сталине: "Мы все ходили под богом. У бога под самым боком". Это отсоединение, отрыв себя от Сталина, требовал вот такого поэтического высказывания. Это очень важный момент нашего общественного сознания - образное поэтическое мышление формировало его у нескольких поколений людей. Поэзия давала "формулы", которые люди быстро усваивали.  Не случайно мы до сих пор ценим публицистическое воздействие с художественной точки зрения не очень сильных стихов Евгения Евтушенко,  посвященных выносу тела Сталина из мавзолея. В головах у людей того поколения, первое, что возникает, это поэтическая строка - из Галича, Окуджавы.  Целое поколение выросло во время, когда  немота преодолевалась таким вот художественным образом. Кстати поэзия играла очень большую роль - для образованных людей и в лагерях: они спасались ею.

- Это была терапия, леченье мук?

Щербакова: Да, культурная терапия, и конечно, самовыражение. "Я хочу закричать, чтобы вздрогнула степь. Надо мной раскаленный шатер Казахстана", писала в лагере одна молодая женщина. Ей, действительно, хотелось кричать, и выкричать все с ней случившееся - муж расстрелян, ребенок отобран - можно было только в стихах.

-  Если Сталин - палач, кто праведник? Почему поиск ответа на этот вопрос породил литературную Лениниану?

Щербакова: А в литературу и театр как раз пришло целое поколение писателей, чьи родители были репрессированы. А репрессированные родители , как правило, были верными ленинцами. Так что поворот к лениниане - это оправдание отцов.

- "Комплекс Электры" 20 века?

Щербакова: Да это "комплекс Электры". Вспомним Трифонова, Окуджаву, их родители были убежденными коммунистами. Правда о родителях - оболганных, расстрелянных, уничтоженных, забытых - для них была важнее, чем истина вообще. И первая возникшая интенция - мы вернемся к истокам. У нас была революция, она была очистительной, а революция - это Ленин. И появляются романтичные "комиссары в пыльных шлемах". Окончательное освобождение для этих писателей от догмы родительских взглядов было долговременным и очень трудным. Есть такой знаменитый анекдот: в школе обнаружили, что учитель учил учеников, что дважды два - десять. Исправлять это решили постепенно: сначала сказать, что дважды два - восемь, потом, что - шесть. Чрезвычайно долгим был путь преодоления того, что  Шкловский называл "энергией заблуждения". Она ведь  была невероятно мощной, невероятно сильной, и такой остается и до сих пор.

- Но кто-то искал ответ на вопрос без оглядки на Ленина.

Щербакова: Да, после 20 съезда начинается постепенное углубление понимания. Интерес к лениниане постепенно стухает. Потому что для людей думающих это на самом деле не ответ.  
И на контурную, во многом  слепую, литературную  "карту памяти" начинает наноситься  что-то еще. Например, многие романы Трифонова - это романы о человеке с поломанным детством, репрессированными родителями, мучительно приспосабливающемся к жизни. Он все  понимает, что-то хочет сказать, боится сказать, не находит своего места, идет на компромиссы. Люди - по недоговоренностям -  понимали, о чем идет речь, очень многое читалось между строк. Например, в "Доме на Набережной". Сегодняшние школьники это не понимают, что там написано между строк и в чем такая уж новизна, например,  "Обыкновенного фашизма" Михаила Ромма. А тогда очень многие и многое  читали "между строк". И карта памяти постепенно заполнялась. Но вплоть до перестройки очень многое оставалось невидимым и как будто покрытым какой-то пленкой…

- Но ведь появился Солженицын. "Один день Иван Денисовича", 50-летие со дня выхода которого мы сейчас отмечаема,  и "Архипелаг ГУЛАГ" это уж точно дважды два четыре.

Щербакова: Да, но прежде были еще и шаламовские рассказы, и написанная уже к 1961 году "Жизнь и судьба" Василия Гроссмана.  Однако роман Гроссмана был арестован и не дошел до читателей.  А Шаламов очень сильно обогнал свое  время - в смысле художественного выражения.  Он был настолько беспощаден и настолько экзистенциален по своей форме, что  люди не готовы были к восприятию его. Для того, чтобы понять Шаламова, надо было "прожевать" ну хоть Сартра или что-то подобное из западной литературы. А этого еще ничего у нас не было.

Солженицын же, на наше счастье, говорил простым языком как бы советской литературы,  и всем был понятен. Ясно, почему он так сразу понравился Твардовскому.

И, конечно, это был невероятный прорыв. Первый народный прорыв народный. Недаром и главный  герой повести - народный. Ну затем "Архипелаг ГУЛАГ", литературное подполье, широкий самиздат, вражеские голоса, по которым все это читают.  И все то, о чем кто-то знал, кто-то слышал, кто-то  успел прочитать, выплескивается наружу.

- Что сегодня  происходит с нашей памятью о терроре? "Карта памяти" сворачивается?

Щербакова: Эта карта существует, и она напоминает скорее старую карту, чем современную - глянцевую,  мультимедийную, с подсветками. Для молодых людей, конечно, эта карта памяти что-то говорит, но не на их языке, она для них слегка антикварна.

Философия на этой карте так и не заменила художественный опыт.

Было бы хорошо для восприятия молодых, если бы у нас по радио стали бы читать Шаламова или Солженицына. Чтение романа Гроссмана "Жизнь и судьба"  полтора года назад на английском сделало этот роман бестселлером.

Когда я спрашиваю немецких студентов, читая им лекции, что они знают о сталинском терроре, выясняется, что очень многие из них  читали Шаламова.

Опыт террора - это опыт травмы, и, как мы видим, травма может передаваться и второму, и третьему поколению. Для того, что эту травму изжить, мы должны ее мемориализировать - описать все происшедшее, поставить на карте памяти уточняющие стрелки и знаки. Этот опыт есть куда вписать и современному молодому поколению. Не надо торопиться этот опыт забыть, только потому что он был трагичным и горестным.

Память об этом все равно настигнет - и обычного человека, и художника. Я думаю, что об этом времени когда-нибудь будет написано что-то равное "Войне и миру".

На фото ИА "Амител": памятник жертвам политических репрессий в Барнауле. Открыт в День народного единства 4 ноября 2010 года.

Комментарии 0

Лента новостей

Новости партнеров