Почтальон: очередной последний день из жизни нормального человека

29 июня 2012, 08:38, ИА Амител

Несмотря на "неформат" и опасения, что многие читатели "не осилят", предлагаем ознакомиться со статьей Марины Ахмедовой, опубликованной на сайте "Русский репортер".

"Почтальон" — это дурацкий голливудский фильм. Действие происходит в постапокалиптическом будущем: Америка в хаосе, в стране бесчинствует банда новоявленных феодалов; бродяга-артист находит труп почтальона и сумку с письмами, чтобы не умереть с голоду, начинает разносить их по адресам и неожиданно для себя оказывается единственной надеждой всей нации. Люди заново налаживают друг с другом связи, у почтальона появляются тысячи последователей, и эта простая работа приводит к возрождению страны. Вячеслав Переверзев из деревни Черная Речка Рязанской области этот фильм не смотрел. Но происходят с ним те же самые вещи.

Темнеет стремительно, будто день катится в колодец по узкой тропке, идущей от железнодорожных путей в глубину леса.

— Черная Речка рядом, — сообщает мне почтальон, идущий впереди.

Воздух трещит от мороза. Шаг в сторону — и проваливаешься в глубокий снег. Иду след в след.

— А я, может, и рад был бы, если б иностранцы сюда приезжали, — говорит он, останавливаясь

Делает шаг вперед, снова оживляя лес скрипом.

— Людей-то нет, — говорит он, скрипя впереди меня. — Хозяйств нет. Когда я сюда приехал тринадцать лет назад, тут было и стадо коров, и стадо овец, и стадо коз. А сейчас одна-единственная корова на деревню, и вс-с-е! — Последнее слово он произносит с харканьем, будто мороз попал в горло. — Вот я и за то, чтоб иностранцы сме­шивались с русскими — и африканцы, и европейцы, и китайцы.

— Тогда от нас ничего не останется, — возражаю я, а дед останавливается на середине мостка и обводит безмолвную деревню взглядом.

— А и не надо, чтоб оставалось, — говорит он. — Ведь не в этом главное. А в том, чтоб народ на земле жил.

— Но тот народ, о котором вы говорите, не будет любить ни эту зиму, ни эти сосны.

— Ой, да все они будут любить. Их потом в Китай ихний назад не затянешь. Для того чтобы все это любить, не надо быть русским. Мы должны обязательно перемешаться. То, что разъединяет, должно быть отброшено! Отброшено раз и навсегда! — Дед дергает рукой в сторону, словно отбрасывает от себя что-то.

— Поживем — увидим, — буркаю я.

— Чего увидим? — рыкает дед. — Ты б видела, как человек отреагировал, когда у нас тут в выгоревшем лесу лосиха с лосенком появилась. Хвать ружье! Я гляжу и думаю… — Дед подходит и на ухо мне злорадно сообщает: — Да чтоб разорвало твое ружье! Потом узнал, что лосиха все-таки увела лосенка. Поняла? Все мы — дети этой земли.

Вырываясь из затянутого льдом пруда, черная вода не спеша минует прогалины, проходит под высохшим деревом и чуть замедляет течение у большой коряги, там, где справа растет осина, покрытая ржавыми пятнами. Кажется, это на ней Иуда расплескал свою кровь.

— Бобер погрыз, — дед кивает на упавшее дерево. — Были же в пруду бобры, и не дали! Не дали им жить — пока всех не перебили, не успокоились!

— Кто?

— Приблуда всякая, — дед снова пускается в путь. — Цыгане.

— А говорите, чтоб приезжали…

— Так другого выхода нету. Вот ты послушай, как америкосы долбаные рассуждают: несправедливо, говорят, что такая огромная территория и так мало людей. А раз так говорят — значит, будут метить на нашу землю. А я, может, хочу, чтоб у нас, как в Америке, народу было полно и всюду.

Если не знать, что тут пруд, можно подумать, что прямо посреди деревни поле, занесенное снегом. Сегодня минус тридцать, но вода в ручье не замерзает, потому что ключевая, бьется и бьется, как сердце деревни, ушедшее под воду и скрытое льдом.

***

В доме печка остыла. Дед подбрасывает в нее березовые поленья. В кухне сырой диван, стол у окна, поленница у стены и умывальник. В комнате старый полированный сервант с посудой, трюмо, стол, уставленный цветами в горшках, и кровать.

Дед приносит ведро с картошкой, и мы, сидя на низких табуретках, чистим ее, бросая в кастрюлю с чистой водой.

— Знаешь, что мне смешно? Когда говорят о безработице в России. Меня это поражает! — выкрикивает дед, уставившись на меня сквозь толстые стекла очков. — В России по определению не может быть безработицы! Тут работы — край немереный. Только города надо разгрузить.

— А никто из города не захочет уезжать, — говорю я, выковыривая из картошки глазки.

— Только жрать все хотят! — рыкает дед и бултыхает картошку в кас­трюлю. — А для того, чтоб захотели, надо изучать опыт иностранцев.

— У них не так холодно.

Дед встает, подкладывает полено в печку, приносит из предбанника сковороду, бутылку подсолнечного масла и замерзшую селедку, куп­ленную в магазине, который приезжает в Речку раз в неделю. Ставлю сковороду на гудящую печку. Кажется, в ней сидит кто-то живой, рычащий, возмущенный и похожий на деда.

Пока картошка жарится, сажусь за стол и смотрю в окно. За стеклом черный колодец, в который брошен этот дом вместе со мной, дедом и двумя кошками. Снизу мороз рисует по стеклу узоры — тонкие прямые палочки, похожие на молодой лес.

— Скучно вам тут, — говорю я.

— Как мне тут может быть скучно, когда я ищу безмолвия, — негромко отзывается почтальон.


Он уходит в комнату и возвращается с пожухшим цветком в горшке.

— Жалко цветы выкидывать, когда они погибают. Как будто часть Лариски, жены покойной, выкидываю. Семь лет назад она умерла, а цветы вон еще живут, — говорит дед, но в голосе его ни чуточки тоски.

— Историю тебе расскажу, — достает он из банки соленые огурцы. — Случилась беда в деревне Шурмаш: одинокого мужика стукнул этот… инсульт. Отнялись левая рука и нога. Отвезли его в больницу. Зовет он меня к себе и просит определить его в дом престарелых. Настоял я, значит, чтоб его на комиссию отправили, и вот тут начались его муки. Решили его выписывать. А ему домой нельзя: там печку надо топить, а он лежачий. И никого рядом. И, значит, врачи. Один говорит мне: не буду заниматься комиссией. Второй: не буду. — Дед посыпает огурцы мелко рубленным луком, ставит тарелку на середину стола. — А кто будет этим заниматься?! — выкрикивает он. — Кто, я вас спрашиваю?! Идите к терапевту, мне говорят. Иду. А тот отвечает: это не мой больной. — Дед взрывается: — А чей это больной?! Я вас спрашиваю — чей?! "Невропатолога"… А где невропатолог?! Где?! "В отпуске…" А кто за него?! "Я за него"… Значит, вы! Вы должны!

Воспроизводя все, что он говорил врачам, дед рычит и гудит, как перетопленная печка.

— "А я все равно не буду"… — продолжает он рассказ. — Ах, не будете?! Ну хорошо, я иду к главврачу. Тот: "Хорошо, я скажу ей, но она все равно ничего делать не будет". Иду в соцзащиту. Те выходят на главврача, обязывают ее принять Сальникова в терапию. Короче говоря, отправляют они его в сельскую больницу в Устье. Там он лежит — чистенький, ухоженный, в памперсах. Но через шестнадцать дней его в другую больницу переводят, Придорожную. Приезжаю. И что я вижу?! Я вас спрашиваю, что я вижу?! — орет дед. — Постельного белья нет, голая клеенка, обосранное все, макароны, к тарелке прилипшие, и стойкий запах мочи. Ах, так! Звоню главврачу. Не кто-нибудь, а я — народный депутат! Так и так, прекратите безобразие! А он мне: "Вы ко мне в письменном виде обратитесь…" Будет тебе письменно, — зловеще произносит дед. — Но не тебе! А министру! И в Москву письмо — нате! Заказное, первым классом и с уведомлением. А они мне из больницы начали звонить, угрожать: "Мы его вам привезем и тут бросим"… — Он переводит дыхание, давится воздухом и произносит тихо, с угрозой, как коммунист перед расстрелом: — И тут началось самое интересное. В Мос­кве немедленно разобрались, дали команду в Рязань, и человек был определен наконец.

— А вы — народный депутат?

— Самовыдвиженец, — торжественно отвечает дед. — Я собрал подписи людей, и избирательная комиссия района выдала мне депутатское удостоверение. А потому что люди ко мне обращаются с просьбами, а в кабинет зайдешь — "Ты кто такой?". Да никто. "Ну и пошел вон". Но ты дальше слушай. Там же еще вот что было. Они, в больнице, мне угрожали: "Вы держите у себя десять тысяч Сальникова".

— А вы держали?

— Ну еще б я не держал! — подпрыгивает дед. — Он мне их передал на сохранение, и я ему в этом дал расписку. А вдруг он завтра крякнет — на что его хоронить?

— А откуда они узнали, что у вас его деньги?

— Нет, ну вот ты интересная! — разводит руками дед. — Я сам им сказал, когда они с него за уход вымогали: так и так, деньги есть, но не про вашу честь. А после того как в Москве с ними разобрались, я ему эти деньги выслал почтовым переводом с доставкой.

Дед снова уходит в комнату и возвращается с толстой папкой, которую сует мне в руки.

— Не обманывай людей, — декламирует он, стоя посреди кухни, пока я перебираю бумажки. — Если ты торгаш, не завышай срок годности. Все должно быть по-чест­ному — просроченное забраковал, выкинул, понес убытки, зато честный. Помогай бескорыстно… Я вот что еще тебе про Сальникова расскажу. Там бабка с ним в больнице лежала, так она мне рассказывала, что такого еще никогда не видела. Говорит, слышу в коридоре крик: "Едет!" А это я ехал, им, видно, кто-то сообщил, — довольно потирает он руки. — Они схватили тряпки и давай стены тереть. А говно-то засохло, так они его с крас­кой сдирали — не дай бог я увижу. Ты думаешь, сколько у них там больных было? Сальников да еще одна ходячая бабка. А они там такие кобылицы молодые, на них пахать и пахать. И ни хрена не хотят делать. А еще пенсию с него вымогали. Не-е-ет, это не больница плохая, а люди, которые в ней работают, плохи. И я те еще че скажу, — переходит он на шепот, словно нас кто-то подслушивает. — Не все врачи такие, не все. Но, как говорится, одна паршивая овца все стадо изгадит. И с ними надо бороться беспощадно! Беспощадно! — дед давится собственными словами.

— А вы правда так злитесь? — с опаской спрашиваю его.

— Ну еще б я не злился! — подпрыгивает он. — Я просто в бешенстве! Ты вспомни советские фильмы, там же врачи совсем другие. А потому что война прошла и беда сплотила людей.

— Вы хотите сказать, нам нужна беда?

— Да не хочу я, чтоб была беда, — стонет дед. — Мне просто стыдно за нашу отчизну. Что мы за люди такие — русские? Ни хрена делать не хотим. Мы должны к людям, как евреи, относиться, быть, как они, дружными. Те врачи в больнице не уважают сами себя. Если тебя зарплата не устраивает, увольняйся — придет другой, которому, может, нужна и такая зарплата. Работа же не виновата в том, что за нее мало платят. Ведь написано же в Писании: возлюби ближнего своего.

— А как его любить, если он обосранный и мочой воняет?

— Ну и что? А я, может, хуже него когда-нибудь буду… Я и не говорю, что Сальникова люблю, но если он обратился ко мне с просьбой, я должен ему помочь.

— А если завтра метель, — я смотрю в окно, — мы все равно пойдем пенсии разносить?

— Все должно идти вовремя — метель, не метель.

— А если мы замерзнем?

— Ну и что?

— Ну, чем заслужили ваши пьяницы и бездельники того, чтобы мы ради них замерзли в лесу?

— Сальников — он ведь тоже пьяница, из категории людей, как говорится, неблагонадежных. И ничего путного он за всю жизнь не сделал. Но все должно быть по закону: положено завтра пенсию разносить — завтра и пойдем. И ты должна понять: это — дело принципа.

Дед выливает из кастрюли воду в умывальник и скачет по кухне: "Ой, бляха-муха! Ой, ё-моё! Ведро-то я не подставил!"

***

Продолжение - http://rusrep.ru/article/2012/06/12/postma

Комментарии 0

Лента новостей

Новости партнеров